Статистика регистра
на 17 октября 2019
27 327
потенциальных доноров в регистре
3
cтали реальными донорами
18.09.2019

Дарящие часть себя

«Нам всем следует задуматься о посмертном донорстве»: интервью с главным трансплантологом Минздрава РФ профессором Сергеем Готье



Сергей Мостовщиков,

руководитель проекта Кровь5

Алексей Яблоков,

шеф-редактор проекта Кровь5

Сергей Готье. Фото Сергея Мостовщикова
В одиннадцатом спецвыпуске проекта Кровь5 «Совпадение» важное место занимает беседа о философии донорства. Как нынешняя медицина меняет представление о человеке? Что мы должны знать о себе и своем организме в связи с развитием трансплантологии? Заканчивается ли наша жизнь смертью или мы можем продолжить существовать в других людях? На эти вопросы отвечает главный трансплантолог Минздрава России, директор ФГБУ НМИЦ трансплантологии и искусственных органов имени академика В. И. Шумакова, профессор Сергей Готье.

– Прежде чем говорить о жизни людей в целом, хотелось бы начать с вас, с вашего пути в медицину. Пишут, что вы врач в третьем поколении, так ли это?

– Не совсем. Мой двоюродный прадед, француз Эдуард-Мария Владимирович Готье-Дюфайе был основоположником первых женских медицинских курсов, которые базировались на территории нынешней Первой Градской больницы. Корпус построен им, на его средства. Мой дед врачом не был. А отец – был.

– Как ваши французские предки оказались в России? После Наполеона?

– Они попали сюда еще до Наполеона. Приехали в Россию в качестве гувернеров. У меня даже есть грамота – на толстой бумаге с печатью. Там написано, что Владимир Гаврилович, то есть
Вольдемар-Габриель Готье-Дюфайе, может проводить воспитательную работу в семьях русских дворян.

Со временем линии разделились. Носители двойной фамилии – Готье-Дюфайе – в основном реэмигрировали в Европу. Был Эмиль Владимирович Готье-Дюфайе, известный фотограф, который фотографировал Москву до революции. А родственники от другого брака – у них «Дюфайе» отпало, и стали они просто Готье. Вот от них произошел и я. Мой прадед был владельцем книгоиздательства «Готье», которое находилось на Кузнецком Мосту, дом 20. Там был потом хозяйственный магазин, а сейчас какая-то закусочная...

Мой дед – академик Юрий Владимирович Готье – не пошел по коммерческой линии. Он пошел в университет, закончил его и стал историком. Был приват-доцентом, профессором, даже заведующим библиотекой Румянцевского музея! С самого начала революции, с 1917 года мой дед тайно вел дневник – о ситуации, с которой встретился типичный московский интеллигент. «Собачье сердце» фактически. Этот дневник каким-то чудесным образом он передал коллегам, которые увезли рукопись в США, в Сан-Диего. Там дневник и вышел в английском варианте – под названием The Time of Trouble. Потом его издали и по-русски: в журнале «Вопросы истории», а потом в виде книги «Время тревог».

– Вы читали этот дневник?

– Конечно, читал. Надо сказать, поначалу я не был особенно воодушевлен этим нытьем. Я-то был тогда член коммунистической партии, член партийного бюро, а тут такое... Время тревог... Сейчас, конечно, я смотрю на это по-другому.

Так вот мой отец – сын этого деда – был первым человеком в семье, который пошел по медицинской части. Он поступил на медицинский факультет и выучился на врача, на судебного медика. И распределился куда-то к черту в зубы, на периферию, был патологоанатомом и одновременно судебным медиком. Очень много интересных его записей осталось...

– Тоже вел дневники?

– Это, скорее, врачебные записки: он записывал конкретные случаи, на которые выезжал. Интересно, да. Потом – война. Отец был главным патологоанатомом Северо-Западного фронта, полковником. В 1944 году его отозвали в Москву, где он долго работал в Центральной судебно-медицинской лаборатории. Там же он познакомился с моей мамой, она тоже была судебный медик. Родители жили как раз напротив Первой Градской больницы, в академическом доме. Это оказалось удобно: в 1947 году моя мама просто перешла через дорогу – и я родился в Первой Градской. Я помню эту мрачную квартиру, хотя жил там еще совсем маленьким, – огромную совершенно, с синими стенами. А потом, в начале 1950-х, нас расселили и в квартиру въехал Шепилов! Тот самый, «примкнувший». А мы стали жить на Соколе. Помню, как Сталин умер. Неизгладимое впечатление до сих пор: сидит бабушка, слушает радио и плачет...

– А почему и как вы стали врачом?

– Я вообще-то не собирался, хотел пойти в МАИ. Проходил там практику: токарил, слесарил, мне нравилось. Но вдруг во время выпускных экзаменов классная руководительница сказала: «Какого черта ты пойдешь в МАИ мучиться? У тебя вон по алгебре тройка...»

– «Иди лучше врачом!»

– Вроде того. «У тебя оба родители – врачи». Ну я и пришел к маме. А мама, извините, была член парткома в Первом меде. Говорю ей: «Ты знаешь, я решил пойти учиться в Первый мед». Она так и села. Посидела, потом говорит: «Только ты меня не подведи».

– А отец что сказал?

– Отец был достаточно лоялен. Даже доволен. У нас не было разногласий.

– А c трансплантологией вы для себя определились, уже поступив в медицинский институт?

– Намного позже! С трансплантологией я встретился, когда мне уже было лет под сорок. После окончания мединститута я пошел в клиническую ординатуру в Центр хирургии Петровского (Научно-исследовательский институт клинической и экспериментальной хирургии; ныне – Российский научный центр хирургии имени академика Б. В. Петровского. – Кровь5), работал долгое время в 67-й больнице абдоминальным хирургом, потом перешел в отделение хирургии печени, желчных путей и поджелудочной железы под руководством профессора Милонова. И к тому времени, когда мне стукнуло чуть ли не сорок, я понял, что уже почти все сделал в области хирургии печени. Я делал большие резекции, удалял опухоли... И вот стало ясно, что дальше мне идти особо некуда. Ну сделаю я еще сто резекций – и что?

И тут как раз академик Петровский перестал быть директором Центра хирургии, его место занял Константинов – кардиохирург, который, к слову, принимал на работу самого Лео Бокерию. Стали искать новых путей развития для института, позвали, что называется, «взрослую молодежь», предложили нам давать свои идеи. Ну и мы заявили, что надо развивать трансплантацию печени. Потому что пересадка почек уже давно была известна в СССР – первую сделал сам Петровский еще в 1965 году. А вот с печенью такого не было.

– А вы помните, какие вообще бродили идеи по поводу трансплантологии в то время? Какая была в этом смысле атмосфера?

– Вы знаете, я тогда мыслил хирургически – что называется, «присобачил – отсобачил». Поначалу меня донорство вообще не интересовало: мне было важно, чтобы в хирургии все получалось хорошо. Но в результате мы сделали первую в СССР пересадку печени – 14 февраля 1990 года.

– Вы оперировали?

– Там была целая бригада, каждый отвечал за свой этап. Я организовывал всю базу в Центре хирургии.

– А кому пересаживали, не помните?

– Как же, помню. Больная Бабанкова, 37 лет. Запущенный цирроз печени. Это была терминальная пациентка, но все же после пересадки она у нас прожила 40 дней.

– А от кого была печень?

– От трупа, конечно. Вернее, от донора с сохраненным кровообращением, но с так называемой «смертью мозга». Тогда вообще о донорстве, о понятии смерти мозга знали очень-очень приблизительно. Тема эта всегда сопровождалась шепотом за спиной – что вот, мол, убили человека, забрали у него органы. Только в 1992 году вышел закон о трансплантации органов и тканей, по которому мы работаем до сих пор.
А в 1990-м мы пересаживали печень согласно специальной инструкции Минздрава, которая позволяла это делать в ряде учреждений.

Потом уже, когда мы заявили, что делаем трансплантацию печени, к нам повалили больные: с запущенным циррозом, с кровотечениями – контингент, конечно, кошмарный. У нас была летальность 70% – тех, кто не дождался операции. Потому что донорства как такового не было, органов не было, невозможно было ничего делать – всего две трансплантации в год! То есть, по большому счету, толком никто этим не занимался.

Тогда мы решили приступить к родственной трансплантации печени, прежде всего у детей. Педиатры и детские хирурги сделать этого не могли. Я-то думал, что это будут делать они, но не получилось. Ведь основной источник донорского органа для ребенка – это родственное донорство от взрослых, а в педиатрических учреждениях оперировать взрослых не умеют, да и лицензии у них нет. Соответственно, я понял, что мне тут не открутиться – и в итоге трансплантацию печени детям начали мы. В марте 1997 года сделали первую трансплантацию левого латерального сектора печени трехлетней девочке – от мамы, которая работала, кстати, медсестрой реанимации в Уфе.

– Успешно?

– Да, она прожила лет шестнадцать и поступила в медицинский институт, но, к несчастью, погибла после ретрансплантации: ее пришлось делать заново, потому что трансплантат пришел в негодность. Жалко, конечно, но все же и шестнадцать лет – немало.

– А как вообще идея о развитии трансплантации пришла вам в голову? Вы изучали литературу, общались с коллегами?

– Конечно, мы много читали, общались с коллегами в Центре хирургии по этим вопросам, знали, что существует знаменитый советский трансплантолог Валерий Иванович Шумаков, чья команда тоже готовилась к трансплантации печени... Но в их Центре трансплантологии не было абдоминальной хирургии – там были другие специалисты: по сердцу, по почкам... А наш Центр хирургии был такой поливалентной организацией: там работали абдоминальные хирурги, которые знали, что такое печень, как к ней вообще подойти.

– Вы чувствовали, что это какая-то новая эра? Новый подход к человеку как к конструкции?

– Ну конечно, росли крылья и все остальное! Развивались методики. В ноябре 1997 года я сделал первую в мире операцию по трансплантации правой доли печени девятилетнему мальчику. Тот мальчик теперь уже взрослый мужчина. И это была хорошая операция – начало целого нового направления в хирургии печени, потому что раньше, кроме левого латерального сектора и левой доли, ничего не пересаживали. А левая доля у взрослых людей маловата. То есть этот кусочек хоть и регенерирует, но он не очень состоятельный... В общем, мир, посмотрев на эту нашу операцию с правой долей, тоже переключился на нее. И сейчас эти правые доли пересаживают во всем мире очень много.

– Вы – один из немногих врачей, кто вербализирует основные принципы философии донорства. В чем она состоит?

– Стоит начать с того, что довольно часто начинаются какие-то популистские движения на этот счет, то в Думе, то в СМИ: мол, давайте разрешим донорство от супругов, от добрых самаритян и так далее. Ну, слушайте, тогда разрешить донорство органов можно хоть от собак и кошек. Но если говорить об этом всерьез, нам всем следует задуматься о донорстве посмертном. Именно его надо развивать за счет гуманитарных программ: разъяснять людям смысл этого процесса, прописывать и законодательно утверждать всю организацию этого типа донорства... Например: врачам не удалось спасти пациента – значит, его органы должны быть переданы для трансплантации. И вот это «должны» нигде у нас законодательно не зафиксировано. А должно быть! Во всех странах, где трансплантация находится на высоком уровне за счет постоянного большого количества пересадок (в Испании, во Франции, в Италии, в Бельгии, в Австрии, в Хорватии), это вопрос давно уже решенный. У нас этого пока нет.

Продолжение беседы с Сергеем Готье читайте здесь.

Twitter
comments powered by HyperComments